В Поволжье летом 1918 года

А. П. Данелюк

В Иващенкове

Во второй половине апреля 1918 года, после занятия Украины германскими и гайдамакскими войсками, я вместе с группой товарищей - членов Чугуевского Совета был направлен эвакуационной комиссией, работавшей в Воронеже и распределявшей ответственных украинских партийных работников, первоначально в Саратов, а оттуда в Самару. В Самару я приехал вместе с коммунистами Дубровиным, Марцинкевичем и еще с двумя-тремя товарищами, фамилии которых я забыл, а также с двумя левыми эсерами - Касперским и Билле. В конце апреля я вместе с чугуевскими товарищами был направлен Самарским губкомом партии в Иващенково. Нам было поручено принять активное участие в работе партийной организации и Совета.
В Иващенкове был завод, построенный накануне войны, на котором в конце 1917 года работало несколько тысяч человек, но в то время, когда мы приехали, значительная часть рабочих была уволена. Только в некоторых цехах работало несколько станков, штампуя украшения для сбруи, ложки, вилки и т. п. мелочь.
Наиболее активная часть рабочих была на фронте, сражаясь против Дутова, часть квалифицированных кадровых рабочих разъехалась в надежде получить работу в другом месте. Что касается настроения оставшихся на заводе рабочих, то над всеми проблемами доминировал вопрос о предстоящих дальнейших увольнениях.
Все это чрезвычайно ослабило и дезорганизовало местную партийную организацию. По спискам в парт организации насчитывалось свыше 300 человек, но часть из них давно уже выехала из Иващенкова, хотя еще фигурировала в списках. Несколько наиболее подготовленных партийцев работало в Самаре в губернских органах.
Хотя большевики были самой большой фракцией в исполкоме Совета и в самом Совете, они не использовали всех возможностей и часто плелись на поводу у председателя исполкома, которым был инженер Виктор Янович Пржедпельский, поляк, видный член ППС Левицы, считавший себя меньшевиком-интернационалистом.¹

Президиум исполкома Иващенковского Совета рабочих депутатов Президиум исполкома Иващенковского Совета рабочих депутатов. Стоит А. П. Данелюк, сидят слева направо: Н. М. Баныкин, В. Я. Пржедпельский, И. В. Лехин, крайний справа - шофер исполкома А. Н. Руссков.

Пржедпельский был одновременно руководителем завода и фактически являлся в Иващенкове диктатором. Он рассылал членов исполкома с разными хозяйственными поручениями во все концы России, и когда я приехал в Иващенково, значительная часть исполкома отсутствовала, и не было возможности собрать нашу фракцию, чтобы обсудить положение и провести необходимые мероприятия. Секретарем партийного комитета был молодой товарищ, весьма преданный партии, но малограмотный политически и исполнявший почти исключительно технически-организационную работу.
В первые дни мая на общем собрании парторганизации состоялись перевыборы парткома. Меня избрали секретарем комитета.²
Для меня и товарищей, приехавших с Украины, охваченной пламенем гражданской войны, были непонятны те порядки, которые существовали после Октября в Иващенкове. Вся старорежимная администрация завода, состоявшая почти исключительно из офицеров и военных чиновников, осталась на местах. Только директор завода Пржедпельский являлся «социалистом», но тоже весьма сомнительного качества. В то время, когда Совет и исполком помещались в двух небольших комнатах, а тысячи рабочих жили в прескверных условиях: в бараках, казармах, в поселке и деревнях - офицеры жили в прекрасных особняках, выстроенных заводом, меблированных мягкой мебелью, в распоряжении некоторых из них имелись даже выездные лошади. Но главное, хозяевами положения в Иващенкове фактически являлись не мы, а старые царские офицеры.
Приблизительно во второй половине мая мы получили сведения о том, что Дутов и его единомышленники снова поднимают голову и белоказачьи разъезды показались уже в нескольких десятках верст от Иващенкова. Мы стали наспех организовывать отряды. Так как у нас было довольно много пулеметов, а пулеметчиков не хватало, исполком объявил мобилизацию пулеметчиков и артиллеристов и перепись военнообязанных некоторых годов. Я имел опыт Донбасса, где почти каждый рабочий являлся красногвардейцем, приходил на фабрику с ружьем и являлся на каждый зов фабричного гудка, и поэтому не предвидел того эффекта, какой вызовут эти решения исполкома.
Ответом на них было почти открытое выступление контрреволюционных элементов. Совет был окружен многочисленной толпой, которая бурно протестовала против решений исполкома. Из толпы стали выступать агитаторы с георгиевскими крестами на груди. Только после нескольких часов митингования, когда мы мобилизовали партийный отряд, нам удалось овладеть положением.
Это событие показало нам, что у нас на шее сидят контрреволюционные элементы, и в решающий момент мы получим удар в спину. К счастью, сведения о приближении Дутова оказались преувеличенными. Но мы стали поспешно обучать всех партийцев военному делу. Партийный клуб превратился в казарму. Это оказалось весьма кстати, ибо менее чем через две недели произошло восстание чехословаков, и на долю Иващенковской организации выпало принять первые удары чехословаков после занятия ими Сызрани.
Первое сообщение о восстании чехословаков мы получили ночью, должно быть, с 29 на 30 мая. Хотя в последние дни я был болен, товарищи по телефону настойчиво просили меня, чтобы я явился в исполком. За исключением эсеров, все находившиеся в Иващенкове члены исполкома собрались в полном составе. Там я узнал, что белочехи в Сызрани, и нашими товарищами послан к Сызранскому мосту небольшой отряд под командой т. Голи (поляка, бывшего пепеэсовского боевика).
Голя сообщил, что им заняты позиции напротив Сызранского моста и просил немедленной помощи, ибо, по его сведениям, чехов в районе моста было по крайней мере тысячи четыре. Этой же ночью нами был мобилизован весь партийный отряд, в состав которого входила большая часть партийной организации, а также отряд так называемой заводской охраны, состоявшей преимущественно из беспартийных рабочих, оплачиваемых из средств завода и несших сторожевую службу. Партийный отряд насчитывал около 150 человек. Им командовал один партиец-рабочий, бывший унтер-офицер по фамилии, если я не ошибаюсь, Казимиров; отрядом заводской охраны командовал Воронович, поляк, бывший офицер или унтер-офицер, кажется, беспартийный.
Еще до рассвета мы двинули свои силы к Волге. Вместе с отрядами отправилась на фронт и часть членов исполкома (за исключением эсеров), в том числе Пржедпельский и я. Поехали также товарищи, при бывшие со мной из Чугуева (за исключением «левых» эсеров), а также группа поляков, бывших пепеэсовских боевиков - Моравский и другие.

У волжского моста и под Безенчуком

На рассвете 30 мая мы заняли позиции на берегу Волги. В тылу у нас находилось село Обшаровка. Позиция эта была занята уже за несколько часов до этого маленьким отрядом под командованием Голи, посланным при первом же сообщении о событиях в Сызрани.
В стратегическом отношении позиция была очень выгодной. Берег полого тянулся от реки на несколько сот метров, а затем круто поднимался, образуя отличную оборонительную линию. Здесь мы окопались. Два небольших отряда, по 30-40 человек в каждом, имевших по пулемету, были отправлены на фланги, чтобы вести наблюдение и не допустить переправиться противнику выше и ниже моста. Но противник намного превосходил нас: и численностью, и вооружением, и опытностью, и, наконец, тем, что он имел квалифицированный командный состав.
Ввиду превосходства сил противника мы стремились выиграть время, рассчитывая получить подкрепление из Самары. Поэтому мы послали к белочехам делегацию и начали вести с ними переговоры. Во главе нашей делегации стоял однорукий Голя. Мы поручили нашей делегации не предъявлять белочехам никаких ультиматумов, не ставить никаких определенных требований и t по возможности затягивать переговоры.
Голя справился с этой задачей. То, что он был поляк и притом весьма жизнерадостный парень, значительно облегчило ему задачу, и он раза два или даже три выезжал к белочехам, конечно, безрезультатно, ибо они тоже объясняли происшедшее в Сызрани как случайный инцидент и вели общие разговоры.
По непонятным для нас причинам белочехи не использовали огромного превосходства своих сил в первый момент и не обеспечили себе перехода через Волгу (им преграждал путь наш отряд, насчитывающий не больше 50 человек). Это вызвало у нас недоумение и даже вселяло некоторые надежды, что выступление белочехов, быть может, в самом деле не является плановым и организованным восстанием. Так прошло 30 мая. Мы стояли друг против друга, не сводя глаз с моста.
Мы прекрасно понимали, какое значение имеет для неприятеля переход через Волгу, обеспечивающий соединение с их главными силами, находившимися на Востоке. Еще лучше нас понимали это белочехи (ибо мы не знали еще тогда, что чехословацкие войска одновременно, или даже несколько раньше, выступили и в Сибири).
Несколько раз мы пытались сорвать рельсы на мосту, но чехи отвечали на всякую попытку приближения убийственным огнем пулеметов. В первую ночь наш маленький отряд, человек в 20-25, засел непосредственно у самого моста, но у него не было взрывчатых снарядов. Мы с нетерпением ждали посланных за ними в Иващенково людей. Так прошел день.
В ночь с 30 на 31 мая из Самары подошел отряд человек в 60-70, состоявший из латышей, китайцев и русских, с несколькими пулеметами и одной пушкой.³ Пушка эта не принесла нам пользы, ибо после первого же выстрела она испортилась и больше не участвовала в бою. Зато пулеметчики латыши проявили себя мужественными бойцами. Таким образом, к 31 мая нас всего над Волгой с самарским отрядом было около 360 человек.
После полудня 31 мая начались настоящие военные действия. Заметив, что мы укрепляем свои позиции у входа на мост и окапываемся на своем берегу, белочехи начали обстреливать нас из пушек. Сами же они были неуязвимы для нас. Имея в своем распоряжении только пулеметы, мы не могли нанести сколько-нибудь серьезный урон противнику.
Мы решили любой ценой сорвать рельсы на мосту. Группа товарищей, в которую входили Голя, Данилов, я и ряд других товарищей - всего человек 10-12, отправились к мосту с динамитными снарядами. Но в то же время чехи должно быть также решили начать решительные действия, или, быть может, заметили нашу группу, подкрадывающуюся к мосту, ибо они выслали на мост бронепоезд (мы до того не знали, что у них есть бронепоезд). Белочехам совсем нетрудно было форсировать мост, и мы оказались против него бессильны. Более того, бронепоезд, переехав мост, отрезал группу товарищей, окопавшихся около самого моста, и нашу группу от наших главных сил. Мы подверглись сильному обстрелу, трое из нас были ранены, в том числе Голя, причем один товарищ был ранен тяжело.
Через несколько минут бронепоезд пошел обратно к своим позициям, и нам удалось добраться до нашего «бронепоезда», который состоял из платформы, обложенной мешками с песком. Но через некоторое время белочешский бронепоезд опять перешел через мост и высадил на нашем берегу первые группы своих солдат. Этот маневр он повторил еще несколько раз. После обеда на нашем берегу было уже несколько сот белочехов. Они начали окапываться около реки. Мы стали срывать путь между нами и мостом, а навстречу белочешскому бронепоезду пустили на всех парах паровоз (без машинистов). Но паровоз, не доходя до бронепоезда противника, сошел с рельс, поврежденных раньше белочешским снарядом. Противник все время методично нас обстреливал.
Среди красных отрядов создалось весьма тревожное, а в иващенковском отряде заводской охраны прямо паническое настроение. Мы с большим трудом удержали этих товарищей от попыток сняться с фронта, ожидая ежеминутно присылки подкреплений из Самары.
Приближался вечер. Никаких подкреплений мы не получили. Кулацкая часть крестьян села Обшаровки, которая находилась непосредственно у нас в тылу, прислала к нам делегацию с требованием, чтобы мы, «если хотим воевать», перебрались в другое место. Отношение этих крестьян к нам было явно враждебное, и они издали наблюдали за нами, ругаясь и угрожая нам. Это не могло поднять настроение наших людей.
Белочехи к вечеру начали наступление. Одновременно откуда-то разнеслись слухи о том, что противник якобы переправился через Волгу ниже моста, зашел в тыл и что мы окружены. Наши ряды дрогнули. Первым оставил фронт отряд заводской охраны, занимавший левый фланг нашего фронта. И когда мы с командиром партийного отряда, находившегося в тот момент на правом фланге, получили об этом сведения и прибежали к полотну железной дороги, где был центр позиции, три четверти нашего фронта уже снялось. Только на крайнем правом фланге оставалась еще группа партийцев, преимущественно членов исполкома Совета. Нам пришлось волей-неволей отступать под сильным обстрелом чехов. Над Волгой погибло тогда 10-15 человек, и десятка два было ранено. Но мне осталась неизвестна судьба двух маленьких отрядов (человек 60-75), которые находились на флангах, в нескольких верстах от нас ниже и выше моста.
К величайшему изумлению и возмущению, на ближайшей железнодорожной станции (кажется, ст. Безенчук) мы увидели преспокойно стоящие в эшелонах советские отряды. Там было, насколько я помню, около 1500 человек. В состав этой группы входил ряд отрядов, которые должны были быть отправлены на фронт против Дутова, но ввиду выступления белочехов были брошены против них. Во главе их стоял назначенный незадолго до того командующий Урало-Оренбургским фронтом Яковлев. У них имелся бронеавтомобиль, одна шестидюймовая пушка и отряд конных пулеметчиков. Если бы эти отряды попали к Волге и заняли те великолепные стратегические позиции, которые еще два часа тому назад занимали отряды, судьба Самары и развитие событий в районе Волги приняли бы несколько иной оборот. В водовороте событий мне тогда не удалось выяснить, почему эти отряды не прибыли к волжскому мосту и преспокойно стояли на станции, отстоящей не так далеко от нашей позиции, и не только не пришли нам на помощь, но даже не выслали по направлению к Волге разведки. Мы до последнего момента ничего не знали о них. В свою очередь командование этих отрядов только от нас толком узнало, как обстоят дела над Волгой. Я вынес такое впечатление, что командование не знало даже о нашем существовании или считало нас давно погибшими. Мне долгие годы еще вспоминалось это преступное поведение командующего этими войсками, и я не мог найти ему объяснения. Только много лет спустя я узнал, что этот командующий (Яковлев) через полгода перешел к белым. В свете этого факта сатановится понятным его поведение под Безенчуком.
Когда мы беспорядочно группами явились на станцию, никто не проявил особенного беспокойства или интереса к нам. В штабе господствовал полный хаос. Я вместе с легко раненым Голей уехал в Иващенково, чтобы предпринять шаги к быстрой эвакуации Иващенкова, ибо для меня было ясно, что наши отряды, да еще под такой командой, не устоят против по крайней мере втрое многочисленного, лучше вооруженного и опытного противника.
На фронт я вернулся вместе с Голей на рассвете следующего дня и принимал участие в боях под Безенчуком.
Не буду здесь описывать этого боя. Для характеристики только укажу, что пушку, которая имелась у нас, тащили со станции люди, хотя ее можно было подвезти к позициям или по железной дороге, или на лошадях, которые имелись в отряде на станции и в деревне. Броневой автомобиль стали снимать с платформы только утром, когда фронт уже дрогнул. Отряд конных пулеметчиков в то время, когда начался бой, находился еще в вагонах. В то же время потрепанные и оставленные без продовольствия иващенковские отряды были всю ночь на позициях и занимали как раз центр фронта, прилегающий непосредственно к полотну железной дороги. Белочехи искусно провели обходной маневр и зашли в тыл, вследствие чего наш фронт дрогнул и оставил позицию.
Мне удалось раньше других товарищей заметить маневр белочехов, ибо я в Иващенкове взял полевые бинокли и вместе с Голей пристроился на крыше домика железнодорожного сторожа, который находился как раз в центре линии нашего фронта, растянувшегося по обе стороны железной дороги. Когда мы заметили, что белочехи, создавая видимость, что наступают на нас, в то же время совершают глубокий обход нашего правого фланга, я побежал к деревне, где оставил автомобиль, и поехал в штаб, сообщил о том, что видел. Только после моей информации все находившиеся на станции отряды, в том числе и отряд пулеметчиков, получили приказ немедленно двинуться на фронт, чтобы отразить маневр белочехов. Наш броневик, лишь незадолго до этого снятый с платформы, тоже отправлялся на фронт. Я сел в автомобиль и снова поехал на линию. Артиллеристы все еще тащились со своей пушкой.
Но фронта уже не существовало. Навстречу мне под жестоким обстрелом неприятеля беспорядочно отступали группами красногвардейцы. Я оказался среди отступавших бойцов нашего иващенковского отряда. Измученные люди ставят мне в автомобиль несколько пулеметов. Нахожу здесь и Голю. Он садится в машину, вставляет ленту в пулемет, и мы с машины начинаем обстреливать наступающую цепь противника. Они со своей стороны концентрируют огонь на нашем автомобиле. Вправо от железной дороги мы замечаем наш бронеавтомобиль, который только теперь вступил в бой.
Под неослабевающим огнем белочехов, отстреливаясь из пулеметов, мы отступаем. Налево уже не видно ни души. Покрышки у камер автомобиля продырявлены пулями, и мы с трудом продвигаемся вперед. Когда, объехав деревню, мы наконец прибыли на станцию, - она уже была пуста; вдали виднелись удаляющиеся эшелоны.
Я не знаю, сколько людей погибло под Безенчуком. Тогда говорили, что на правом фланге, будучи окруженным, целиком погиб отряд стрелков латышей в несколько сот человек. На центральном участке фронта погибших было сравнительно немного. Бронеавтомобиль после геройской борьбы его экипажа был взорван ими, чтобы он не достался неприятелю, а пушка попала в руки белочехов.
К вечеру этого же дня я снова оказался в Иващенкове. Всю ночь продолжалась лихорадочная работа по эвакуации.
На следующий день я вместе с нашими отрядами покинул Иващенково.
Вместе с нашим потрепанным и изрядно поредевшим отрядом я принимал участие в боях под Липягами. Мы занимали позицию на каком-то кладбище. Об этой битве, наиболее кровопролитной, я ничего особенного сообщить не могу, ибо находился на одном только отрезке фронта, как рядовой боец, и картина расположения войск и развития боя была мне неизвестна. Знаю только, что белочехи повторили свой обходной маневр и прижали нас к разлившейся реке Татьянке. На наших глазах погибли сотни товарищей.
В Самару мы пришли смертельно изнуренные. Мы не спали уже 5-6 дней и теперь уснули мертвым сном.
Группа товарищей поляков, в том числе Голя, уже не принимали участия в обороне города. Они разместились по знакомым и друзьям и старались законспирироваться на случай занятия Самары белочехами.
Вечером 7 июня, то есть накануне занятия Самары белочехами, меня разыскал П. П. Антропов и передал мне новое задание, уже совершенно иного характера.

В подполье

Антропов был членом губернского комитета партии. Я познакомился с ним, приезжая два или три раза в Самару, после того, как начал работать в Иващенкове. Рабочий-металлист из Иващенкова, необычайно чистый и преданный партии человек, Антропов был выбран на конференции в марте 1918 года в состав губернского комитета партии и в Иващенкове почти не бывал. Разыскав меня, он сообщил, что если наши отряды уйдут из Самары, то я должен остаться в городе на нелегальной партийной работе. Остается также и он, и еще один товарищ из Иващенкова - Лехин. Через них я должен связаться с подпольным партийным комитетом и через них получать директивы.
Я был так измучен и так хотел спать, что всю трудность этого задания я понял лишь после ухода Антропова.
В Самаре у меня совершенно не было личных друзей и знакомых. Я был тут лишь два или три раза по делам и обычно останавливался в гостинице «Националь», где для Иващенковского исполкома была забронирована комната. И теперь мне негде было укрыться и переждать хотя бы самые тяжелые часы после занятия города. Подумав, решил отправиться в клуб, где помещался партийный комитет, рассказать, как обстоит дело, и просить дать мне какое-нибудь убежище или хотя бы документы. Но это оказалось утопией. Товарищи, к которым я пытался обратиться, либо ничего не знали по этому вопросу, либо не знали меня, так что мне незачем было обращаться к ним по столь деликатному делу. Куда девались Антропов и Лехин - никто мне не мог сказать.
Когда я вечером вышел из клуба, время от времени слышались еще то пушечные выстрелы, то сухой треск пулеметов, но «пульс» битвы был уже очень неровный. Чувствовалось, что бой подходит к концу. А может быть, только под влиянием сообщения, полученного через Антропова, мне казалось, что уже через несколько часов Самара будет занята белочехами.
Мучительно хотелось спать. Бродя по улицам, я раздумывал, что мне делать. Города я почти не знал. Наконец я решил пойти в «Националь». А вдруг я поймаю там Антропова или Лехина, которые тоже там жили? Правда, шансов было мало, так как еще три дня назад Антропов говорил мне, что им нужно убираться оттуда, но я обольщался надеждой, что мне удастся встретить кого-нибудь из живущих там ответственных самарских товарищей и достать у них какое-нибудь тряпье, чтобы переодеться в штатское.
С трудом волоча ноги, добрался, наконец, до гостиницы. Через несколько минут отыскал коридорного. И жильцы, и служащие - уже почти все улетучились. Я попросил открыть иващенковскую комнату, потом комнаты Антропова и Лехина. Коридорный неохотно исполнил мою просьбу. Поискал какую-нибудь одежду, но тщетно, везде было пусто. Мне не оставалось ничего другого, как привести мало-мальски в порядок себя и свою одежду. Коридорный принес мне собственную бритву, щетки и мыло. Я ходил за ним шаг за шагом, опасаясь, что он улизнет. Я тщательно побрился, навел блеск на сапоги и портупею, почистил одежду, только белье не мог сменить.
Приводя себя в порядок, я все время прислушивался - идет ли еще бой. Иногда на несколько минут, казавшихся мне безмерно долгими, наступала тишина. Мне нужно было торопиться, так как я полагал, что, заняв город, белочехи не замедлят явиться в гостиницу.
Коридорный куда-то исчез. Я вышел на улицу. Темно и пустынно. Ночь. Выстрелы были еще слышны, но я не знал чьи: белочехи ворвались уже в город или же наши отряды еще обороняют его. И так, совершенно не зная, что происходит, я бродил по каким-то боковым уличкам близ центра в ожидании рассвета. На мне был летний офицерский китель со следами от эполет, в котором я выехал из Чугуева, высокие начищенные сапоги, портупея и полувоенная фуражка. На худой конец, я мог бы сойти за царского прапорщика, и в таком виде решил встречать белочехов.
Не помню уже, сколько часов я так бродил, едва волоча ноги. Выстрелы изредка были еще слышны. Уже совсем рассвело, когда в конце улицы, по которой я прогуливался, увидел первый чешский патруль. Быстрыми шагами направляюсь к нему, состроив возможно более радостное выражение лица и стараясь придать побольше упругости всем своим движениям. Издали приветствую их:
- Здравствуйте, господа! - и тотчас же заговариваю с ними по-польски. - Ну что, хорошую трепку вы задали большевикам?
- Здравствуйте, - любезно отвечает мне командир патруля и сразу же переходит на чешский: - Вы что, поляк? - Завязывается короткая беседа; я говорю по-польски, чехи - по-чешски. Я им рассказываю, что я поляк из Варшавы и, как офицер, вынужден был скрываться от большевиков и т. п. С самого начала я назвал Чугуев, как место своего последнего пребывания, потому что знал там многих офицеров, фамилию начальника юнкерской школы и других, и мне так легче было врать, не опасаясь, что меня уличат во лжи. Белочехи были рады встрече с побратимом поляком и, после непродолжительной беседы, любезно распрощавшись со мной, отправились дальше.
Все время я ждал, что у меня спросят документы, a у меня не было их. К величайшему удивлению, белочехи не спросили у меня документы, поверив, что я офицер. Только потом, когда я вышел к центру, понял, почему белочехов не удивила встреча со мной в такое раннее время, и они так легко поверили всему, что я им говорил.
На главной улице было людно и шумно. Сотни офицеров, студентов и буржуев - все, что жило в смертельном страхе в последние дни, хлынуло волной навстречу белочехам: царские офицеры в эполетах и со знаками отличия на груди, нарядные дамы и «господа» - с радостью приветствовали чехов, осыпали их цветами, лавочницы и торговки кормили их и поили. Победители с цветами в дулах винтовок милостиво принимали знаки внимания и восхищения.
Смешавшись с толпой, я вместе с ней шатался по улицам. Вышел на площадь. Там стоял памятник царю - «освободителю». Он не был снят Советской властью и только забит досками. В этот момент несколько офицеров и студентов разбирали доски, высвобождая «освободителя» из заключения.
Вокруг памятника с громкими возгласами столпи лось несколько сот человек. С постамента какой-то офицер говорил речь. На перекрестках какие-то молодчики срывали таблички с советскими названиями улиц.
Я брел в этой толпе, оглушенный и возмущенный. У меня от усталости кружилась голова и подкашивались ноги.
Я понимал, что прогулка в этой радостной толпе может плохо кончиться для меня. Но мне некуда было деваться. Здесь было безопаснее, чем где-нибудь на окраине или за городом, куда белочехи только еще проникали, хватая большевиков, которые не успели скрыться.
По улицам то и дело вели то маленькими группами, то значительными партиями арестованных красногвардейцев. Многие из них шли в одном белье, так как бело чехи захватили их в тот момент, когда они собирались вплавь переправиться через Волгу. Буржуазная публика, теснившаяся на тротуарах, останавливала отряды и толпами окружала арестованных. Нарядные женщины, отнюдь не смущенные, тем, что пленные были полуголые, протискивались через конвой, чтобы хоть зонтиком ударить беззащитного большевика. Красногвардейцы как затравленные озирались на рассвирепевшую толпу. Офицеры советовали конвойным не церемониться с пленниками и расстрелять их на месте. Конвоиры преспокойно смотрели, как на красногвардейцев сыпались удары, как ух пинали ногами и плевали им в лицо.
Так прошло несколько часов. Кондитерские были переполнены, но я не мог там долго сидеть, чтобы не обратить на себя внимания.
Я снова ходил по улицам, не удаляясь от центра. Настроение мое стало еще более мрачным, когда я стал свидетелем самосуда над одним местным большевиком, которого кто-то узнал в толпе. В несколько минут белогвардейская толпа растерзала и растоптала человека. Подбежал чешский патруль, обеспокоенный этим сборищем. Я поплелся дальше.
Приблизительно через полчаса я почувствовал на своем плече чью-то руку и услышал, как кто-то вполголоса произнес мою фамилию. Обернувшись, я встретился глазами с одним из наших иващенковских товарищей поляков, Миневским. Он был начальником штаба иващенского отряда, который сражался против Дутова (в те времена каждый отряд имел свой штаб), недавно приехал с фронта и я всего лишь один или два раза встречался с ним. Миневский был изумлен тем, что я остался в городе, шатаюсь по главным улицам, глазея на самосуды над большевиками. Я вкратце объяснил ему, что потерял связь с товарищами, не успел отступить из Самары с нашими отрядами, а теперь мне некуда пойти, что я смертельно изнурен, мечтаю поспать хотя бы несколько часов.
Миневский привел меня к Пржедпельскому, который несколько дней тому назад поселился у кого-то из многочисленных своих знакомых в Самаре, и жил с комфортом. Несколько часов спустя, во второй половине дня, он повел меня к одному своему знакомому, крупному железнодорожному чиновнику, поляку и члену польского гражданского комитета в Самаре, который занимал с женой и маленьким сыном квартиру из нескольких комнат. К моему удивлению, меня приняли очень приветливо, хотя отлично понимали, кто я такой. Меня поместили в маленькой комнатке, которая служила хозяину одновременно и спальней и библиотекой. Комната была почти темная, так как в ней было только маленькое круглое окошко с матовым стеклом.
После непродолжительной беседы с хозяевами я попросил разрешения умыться и лечь спать.
Когда проснулся, было совсем темно, часы мои остановились, в квартире царила мертвая тишина. Я не имел понятия, как долго проспал. Наконец, через некоторое время я услышал какое-то движение. Это вернулись мои хозяева и укладывались спать. Был поздний вечер 9 июня. Следовательно, я проспал около 30 часов.
Хозяин мой, уже пожилой человек, очень неохотно и как-то запинаясь рассказал, что в городе идут повальные обыски и облавы. Арестована масса людей и не только большевиков. К его защите, как члена польского гражданского комитета, прибегла жена одного железнодорожника, поляка, арестованного белочехами, которому грозил расстрел. Он пытался вмешаться в это дело, но в белочешской комендатуре его приняли крайне грубо. Он опасался, что человек этот уже расстрелян. Новые власти расстреливали без суда. Не может быть и речи, говорил он мне, чтобы вы могли хоть нос высунуть на улицу. Я догадывался, что творится в городе, хотя мой хозяин, видимо, хотел скрыть от меня подлинные размеры террора. Его демократическая совесть не могла примириться с тем, что новая «демократическая» власть так зверски расправляется со своими противниками.
Было ясно, что в городе мне нечего делать, и я решил отсыпаться за прошлое. На следующий день я проснулся рано утром, чувствовал себя свежим, отдохнувшим, бодрым. У хозяина моего, фамилию которого я, к сожалению, не помню, я провел четыре дня.
В квартире этой было только одно неудобство: там проживала в качестве жилицы жена какого-то офицера, сражавшегося неизвестно против кого и на каком фронте. Хозяева представили меня ей как своего кузена, который приехал в Самару как раз во время этих событий и теперь не может вернуться домой из-за продолжающихся боев и трудностей сообщения. Питался я за общим столом и вынужден был слушать разговоры о зверствах большевиков, об их преступности, о том, что они продались немцам и т. п. Однако капитанша с явным недоверием отнеслась к басне, которую рассказали ей о причинах моего появления в этом доме. Хозяева тоже заметили это, но заверяли меня, что давно уже знают ее и из-за них она не станет доносить на меня. Я не очень верил этому, но у меня не было выбора.
На четвертый день, когда мы сидели впятером за чаем, в комнату вошла бледная, испуганная прислуга: в передней белочехи спрашивают хозяина квартиры. Хозяйка помертвела от страха. Хозяин, притворяясь спокойным, вышел навстречу непрошеным гостям. Только я и капитанша продолжали сидеть как ни в чем ни бывало, словно этот визит нас совершенно не касался.
Через несколько минут вошел хозяин, а за ним офицер и двое чешских солдат. Ситуация показалась мне ясной, только немного сбивал с толку веселый вид хозяина. Офицер, войдя в комнату, любезно поздоровался с нами, просил извинить его за это нашествие, но долг службы и т. д… Как оказалось, офицер просил разрешить пройти через нашу квартиру на черный ход, так как им нужно было сделать обыск в соседней квартире, но они забыли оцепить черный ход. В соседней квартире будто бы скрывался какой-то большевистский комиссар. Белочешский офицер, узнав, что мы поляки, стал еще более любезным и извинился за беспокойство. Мы были не менее любезны.
Белочехи произвели в соседней квартире тщательный обыск, но никого и ничего не нашли. Там жили два или три железнодорожных чиновника, холостяки, которых сильно напугал этот визит. Закончив обыск, белочешский офицер снова зашел к нам поболтать. Он жаловался на многочисленные, часто ничем не обоснованные доносы, ругал азиатов и азиатские нравы, подчеркивая, что мы, дескать, люди западной культуры. Мы, «люди западной культуры», притворялись, что вполне согласны со своим побратимом-чехом и поддакивали ему как только могли. Одна лишь капитанша сидела надувшись и молча слушая презрительные замечания белочешского офицера о доносчиках. Наконец белочехи ушли. Наступил вечер. Я совершенно не сомневался, что этот визит был делом рук капитанши, и только благодаря случайной ошибке белочехи искали большевистского комиссара у наших соседей. Поэтому через полчаса после этого визита я покинул дом.
Четыре дня я не выходил в город. Уже с первых шагов можно было заметить, что в Самаре сменились хозяева: на заборах было расклеено множество приказов новых властей. Я начал с изучения их. На почетном месте висел приказ, предписывающий заявлять и предавать в руки властей скрывающихся большевиков и призывающий население содействовать в этом. За укрывательство большевиков грозили суровейшей карой, вплоть до предания военному суду.
Хозяева мои, которых я за минуту до этого покинул, стали мне еще более импонировать. Ведь нельзя забывать, что люди эти никогда ничего общего не имели с большевиками и никогда меня в глаза не видали, и я их никогда уже больше не видел. Только несколько недель спустя, уже сидя в тюрьме, я получил от них передачу и несколько польских книг.
После короткого раздумья решил пойти к Пржедпельскому. Он один мог мне помочь сегодня как-нибудь переночевать. Пржедпельский жил у какого-то старого царского полковника. Волей-неволей ему пришлось предоставить мне ночлег. Старый тучный полковник, видимо, догадывался, что я за птица, но я не боялся, что он выдаст меня: слишком уж хорошие у него были отношения с Пржедпельским.
Утром отправился в город, купил элегантный светлосерый костюм, модную рубашку, соломенную шляпу и трость. Ночевать я поехал за город в дачную местность, где жили Голя, Миневский и Моравский. У них я переночевал, а на следующий день с их помощью отыскал Антропова и Лехина, которые тоже жили на даче, но несколько ближе к Самаре.
Когда я нашел Антропова, он уже искал в городе людей, налаживая связи. Антропов и товарищ Авейде входили в «тройку», которая чуть ли не на следующий же день после занятия Самары приступила к работе, восстанавливая партийную организацию.
В первые две-три недели моя работа в значительной мере состояла в разведывании того, кто из наших людей остался в городе, кто уцелел и кто сидит в тюрьме, затем в помощи семьям товарищей, которые уехали, были убиты или арестованы, в организации помощи заключенным, раненым или не успевшим отступить товарищам.
В этой работе огромную помощь оказывал профессиональный союз швейников, или союз работников иглы, как он тогда назывался. Партийки и сочувствующие обходили квартиры товарищей, узнавали об их участи, разносили деньги семьям убитых или арестованных. Помещение союза «Игла» и квартиры членов союза служили местом для встреч и летучих собраний.
С каждым днем все ярче выявлялась картина неслыханного разгрома, которому подверглась партийная организация. Если кто-нибудь из активных партийцев не был убит или не ушел с нашими отрядами, то сидел в тюрьме. Белочехи тотчас же после вступления в город объехали на автомобилях квартиры всех наиболее ответственных и известных товарищей. Офицеры и белогвардейцы служили им проводниками, а адреса и списки белочехам представили эсеры еще до занятия города. Начались также массовые доносы: доносили домовладельцы, купцы, лавочники, нередко сводя при этом всякие личные счеты, так что сотни беспартийных людей, не принимавших участия в боях с белочехами, тоже попали в тюрьму, которую мы называли «Националом» (так называлась гостиница, где до занятия Самары главным образом проживали ответственные советские работники).
Тюрьма была переполнена: в одиночках сидело по 3-4 человека, а в общих камерах, рассчитанных на 16-20 человек, сидело по 50-60. Нам сообщали, что заключенные форменным образом умирают с голоду и на прогулках едят кустики травы, сорванной в тюремном дворе. Поэтому помощь заключенным являлась одним из неотложнейших дел. Организовали мы ее следующим образом: союзы, находившиеся под нашим влиянием, по очереди доставляли в тюрьму хлеб, закупавшийся на деньги, собранные рабочими, или на партийные деньги, которые хранились у товарищей Авейде и Антропова.
В хронике местных газет мы время от времени находили краткие заметки о расстреле того или иного выдающегося партийца под тем предлогом, что он пытался бежать при переводе его, например, из тюрьмы в следственную комиссию. Вскоре до нас дошли вести, что по ночам заключенных группами вывозили куда-то, якобы для перевода в провинциальные тюрьмы, но в действительности их расстреливали на берегу Волги, а трупы; сплавляли по реке.
По некоторым подсчетам, которые были произведены уже впоследствии, в первые дни после занятия города в Самаре расстреляно около 300 человек. В Сызрани какой-то офицерский комитет публично выносил приговоры, осуждавшие коммунистов на «смерть от пыток» и требовал, чтобы белочехи выдали им всех наиболее известных сызранских большевиков, которые были задержаны в качестве заложников.
Помню, однажды от А. А. Масленникова и сидевших вместе с ним товарищей мы получили просьбу передать им какой-нибудь сильный яд. Масленников и другие были взяты белочехами в качестве заложников и сидели не в тюрьме, а под стражей на железнодорожном вокзале. Просьба эта привела нас в сильнейшее беспокойство. В первую минуту мы думали, что их либо уже пытают, либо им грозят пытки, и они хотят покончить самоубийством. Но насколько мы знали этих товарищей, нам это казалось неправдоподобным, и мы решили как можно скорее выяснить в чем дело. Проникнуть к заключенным товарищам было поручено одной молодой, необычайно дельной и преданной работнице, которая до занятия белочехами Самары была руководительницей детского сада. Она выполнила это задание неожиданно быстро и удачно. Притворившись, что ее восхищают мужественные белочехи, она вместе со своей приятельницей познакомилась с солдатами, стерегущими наших товарищей, и во время одного из визитов к белочехам умудрилась перекинуться несколькими словами с арестованными.
Оказалось, что яд им нужен отнюдь не в целях самоубийства, а в связи с планами побега.
Мы принялись срочно разыскивать яд. Нам удалось наконец найти сочувствующего фармацевта, который и достал нам его. Но переслать его заключенным товарищам нам уже не удалось, так как их в это время вывезли из Самары на Восток, а у нас начались провалы. Еще до провалов мы поручили одной из работниц, завязавшей контакт с белочехами, поехать вслед за ними и постараться передать им яд. Но, уже сидя в охранке, я узнал, что этого товарища тоже арестовали и, как мне говорили сидевшие со мной в охранке, ее расстреляли.
Я лишь постепенно втягивался в работу, так как незнание Самары и местных людей сильно мешало мне.
Уже через несколько дней я встретил на улицах Самары одного иващенковского жителя, который узнал меня, и, очевидно, донес властям в Иващенкове, потому что вскоре после этого товарищи уведомили, что меня разыскивают. В течение месяца моей работы в Иващенкове я успел снискать искреннюю ненависть всех офицеров, чиновников и эсеров. Вдобавок, один из «левых» эсеров, некий Билле, юнкер из Чугуевской школы, приехавший одновременно со мной из Чугуева, перешел на службу к белочехам в качестве начальника иващенковской милиции. Он прилагал все усилия, чтобы я попался ему в руки. Эвакуируясь из Иващенкова, я не имел возможности зайти к себе на квартиру, и там нашли не только разные документы, касавшиеся моей работы, но и фотографии.
Интерес к моей особе сильно возрос, когда в Иващенкове взорвалось 25 вагонов с порохом, стоявших на железнодорожной ветке. Вскоре после взрыва товарищи сообщили мне, что в руках патрулей, производивших обыск и облавы в Самаре и в дачных местностях, видели мою фотографию.
Правда, у меня был заготовлен документ, выданный Комитетом членов Учредительного собрания и подписанный, если не ошибаюсь, Фортунатовым, который раздобыли для меня товарищи. Но документ этот имел один небольшой недостаток: он был выдан на фамилию, под которой я работал в Иващенкове, и теперь, узнав, что меня разыскивают, я почти совсем перестал пользоваться им.
Первые недели я жил в Самаре. Несколько дней прожил в сапожной мастерской одного поляка, который выехал из Самары и вместе с женой играл роль хозяев дачи, где жили Голя и группа польских товарищей. Но соседи заинтересовались мной и провалили квартиру. К счастью, белогвардейцы произвели там обыск днем, в мое отсутствие.
Через неделю провалилась еще одна квартира. Тогда я обратился к Антропову, и он предложил мне перебраться к ним на дачу, что я и сделал.
Жили там Антропов, Лехин с женой и ребенком и его теща. Дача была нанята еще до захвата белочехами Самары. Лехин поселил там свою тещу и жену, которая вела хозяйство. Дача была расположена на самом берегу Волги, поросшем густым кустарником и деревьями. Сторожем нескольких дач был отец одного из наших товарищей, рабочий Трубочного завода. Он знал, кто мы такие, и мы были уверены, что в случае опасности он, несомненно, предупредит, если только сумеет. Для соседей мы считались банковскими служащими, хотя у веселого Антропова, по профессии металлиста, в речи иногда проскальзывали такие обороты, которые с трудом подходи ли для интеллигента.
Возвращаясь вечером из города, мы ставили самовар, теща Лехина пекла нам блины, мы заводили граммофон, поодаль играл ребенок - словом, «идиллия»… На обрыве у реки была выстроена вышка, с которой открывался чудесный вид на Волгу.
Никогда еще не казалась Волга мне такой прекрасной и могучей, как в этом году. На низком противоположном берегу перед нами раскинулись роскошные приволжские луга. При луне Волга казалась огромным сверкающим зеркалом. Вокруг царила глубокая тишина, нарушавшаяся лишь звуками музыки и песен, доносившимися из соседних дач и с реки.
Вести, которыми мы обменивались под звуки балалайки, на которой бренчал Лехин, были не из приятных. Каждый день приносил новые известия о расширении территории, захваченной белочехами, на которой номинально власть представлял Комитет членов Учредительного собрания. Кругом происходили массовые облавы, а в последнее время было обращено особое внимание на пригородные и дачные местности. По ночам производились повальные обыски, во время которых окружались дачные поселки кордоном солдат с пулеметами. Со дня на день мы ждали визита к себе.
В массах уже вскоре после занятия Самары появились враждебные настроения к новой власти и к интервентам. Можно сказать, что каждый день власти Комитета членов Учредительного собрания способствовал разоблачению «демократизма» эсеров и меньшевиков. Даже в довольно широких слоях рабочих, которые в момент белочешского наступления не оказали активной поддержки Советской власти, действия Комитета необычайно помогли их революционному созреванию.
Террор вызвал горячие протесты на так называемой рабочей конференции, созванной в Самаре эсерами и меньшевиками в первые же дни после занятия Самары. Несмотря на то, что выборы на конференцию происходи ли как раз в момент, когда особенно свирепствовали террор и самосуды, а наша партийная организация к тому времени еще не была восстановлена, - ряд депутатов более или менее открыто высказался за власть Советов, и резолюция, внесенная ими, получила почти треть всех голосов.
На железной дороге рабочие разоружили белочешского офицера, который пришел агитировать за вступление в «народную» армию.
Ненависть к новой власти росла не только среди рабочих, но и крестьянских масс, которые были обязаны поставлять белым на пушечное мясо своих сыновей.
Все это открывало перед партийной организацией большие возможности и ставило серьезные задачи. Примерно в конце июня я написал по заданию Самарского комитета первое воззвание, которое, как сообщил мне Антропов, было одобрено комитетом. Однако я не видел его в печати, так же как и последующего воззвания, написанного уже в июле.
Когда партийная работа стала понемногу расширяться и уже состоялась первая конференция, был утвержден партийный комитет, наладилась связь с Красной Армией и ревкомом - начались провалы. На дачах с каждым днем становилось все опаснее. Однажды мы уцелели просто каким-то чудом. Происходили повальные обыски во всем квартале, где находилась наша дача.
Под утро пришли и на наш участок. Там стояли еще две дачи. В одной из них жил полковник белой армии, так что патруль почтительно удалился оттуда, в другой - тоже какая-то известная и вполне «благомыслящая» семья. Когда очередь дошла до нас, было уже совсем светло. Охранники предварительно уже спрашивали соседей, кто мы такие, и получили довольно лестные для нас отзывы. Не менее лестно высказался о нас и сторож. Подойдя к нашей даче и увидев разбросанные перед домом детские игрушки, коляску и гамак, охранники заколебались, стоит ли делать обыск: они уже устали за ночь. Сторож стал уверять их, что «господа» здесь очень солидные, и охранники, подробно расспросив о том, какой образ жизни мы ведем, кто у нас бывает и т. д., - решили не делать обыска. Это для нас была большая удача. Как раз накануне вечером Антропов принес с собой не только браунинг, который он держал под подушкой, но и груду партийных бумаг, печать партийного комитета, которые ему пришлось убрать из городской конспиративной квартиры, ставшей ненадежной.
Мне, жившему на даче без прописки, нельзя было дальше оставаться здесь. Пришлось искать себе другое пристанище.
В нескольких верстах от нас, на Барбашиной поляне, жила группа товарищей поляков, которые тоже были участниками боев с белочехами. Я решил отправиться к ним в надежде, что они, быть может, помогут мне найти убежище. Но в этот день словно какой-то рок преследовал меня. Только я расположился у них на террасе и мы начали пить чай, к даче подошел патруль. Солдаты явились со стороны Волги, поэтому мы их заметили в последнюю минуту, когда они уже сняли с плеч винтовки и взяли нас на прицел.
О побеге нельзя было и думать, так как на террасе кроме хозяина, Голи, Миневского и меня сидели еще три женщины и двое детей. В случае, если бы началась перестрелка, они первые могли бы пасть жертвами. Впрочем, кроме меня, ни у кого из мужчин не было под рукой оружия. Итак, мы только переглянулись и решили спокойно ждать дальнейших событий.
Четверо солдат осталось у террасы с ружьями наготове, а офицер подошел к нам. Его внимание привлек однорукий Голя, Офицер бросился к нему, схватив пустой рукав рубашки, стал осматривать его култышку. Голя с необычайным спокойствием глядел на офицера. Заметив, что рука уже давно ампутирована, офицер был как будто немножко пристыжен и уже более любезным тоном потребовал у нас документы. Документы имелись у всех, и мы их предъявили офицеру.
Наши фамилии, к счастью, офицеру были незнакомы и он, по-видимому не знал, что нас разыскивают. Даже однорукий Голя, который ездил в Сызрань для переговоров, был ему неизвестен. Мой документ произвел наибольшее впечатление. Офицер был явно смущен. То, что он застал здесь одних поляков, к тому же прилично одетых, у которых имелись отличные документы, выданные новыми властями, сбило его с толку. Поэтому он стал извиняться за «недоразумение», прямо говоря, что некое лицо указало им на нашу дачу, сообщив, что там скрываются большевистские комиссары или комиссар, не помню уже.
Офицер и солдаты были с поста, который находился невдалеке, от нас, у самой Волги. Там стояли пушка и несколько пулеметов, так как белочехи опасались нападения нашей флотилии с низовьев реки. Оказывается, именно на этот пост и явился доносчик, и белочехи немедленно выслали патруль.
Офицер приказал солдатам опустить ружья и вступил с нами в беседу. Разговор этот, как обычно в те времена и в той ситуации, вертелся вокруг большевиков. Офицер хвалился тем, что собственноручно расстрелял нескольких большевистских комиссаров. Офицер представился нам. Его звали Оршаг. Это дало новую тему для разговоров, так как мы знали, что в Варшаве, имеется фирма под этой фамилией. Мы угостили офицера чаем, солдат пирожными, и в такой «приятной» для нас беседе провели с полчаса, после чего расстались в самых дружеских отношениях.
Но как только белочехи убрались, мы тотчас юркнули в лес. И хорошо сделали, так как не прошло и получаса, как дачу нашу оцепили и все перевернули вверх дном, разыскивая нас. Арестовали хозяина и его больную жену, пытаясь вынудить у них указание, как нас найти. Несмотря на угрозы, оба они не вымолвили ни словечка, которое могло бы нам повредить. Через несколько дней белочехи выпустили их, очевидно, надеясь, что это поможет им добраться до нас. Оказалось, что человек, донесший на нас, ждал солдат на посту, желая узнать результаты обыска. Когда белочехи вернулись ни с чем, он убедил, что их, что называется, надули, и склонил солдат к вторичному визиту, но мы уже скрылись.
Тогда же, среди бела дня был произведен обыск у Дубровина, который жил в нескольких сотнях метров от нас. Мы с Голей попали к нему через несколько минут после обыска, и только потому, что мы шли к ним не улицей, а узким оврагом, тянувшимся от самой реки, спасло нас от встречи с охранниками.
В первой половине июля Антропов сообщил, что меня кооптировали в комитет.
Когда я в первый раз шел туда на заседание, сигнал в окне указывал, что там «нечисто». Антропов шел с противоположного конца улицы и первый должен был войти в квартиру. Он первый и заметил сигнал, прошел дальше, мимо одноэтажного домика, куда мы должны были зайти, и дал мне знак удалиться. Улица была оцеплена шпиками, и мы с большим трудом ушли.
Только к вечеру я отыскал Антропова. Он понятия не имел, каким образом произошел провал квартиры и кто арестован. Поэтому он решил в этот же день разыскать кого-нибудь из товарищей и узнать, что случилось, а я поехал на дачу.
Недалеко от трамвайной остановки на телеграфном столбе должен был находиться условный сигнал, в случае, если бы на даче что-нибудь было не в порядке. На столбе никакого знака не было, и я пошел по направлению к Волге. За мной плелась какая-то старушка, которая еще на остановке, подойдя ко мне, что-то буркнула, Я дал ей несколько грошей, но старуха не отстала и шаг за шагом плелась за мной, что-то громко бормоча. Наконец я сообразил, что бабушке нужно что-то сказать мне. Я остановился. Подойдя ко мне, старуха проговорила: «Белые на даче, засаду сделали, беги поскорее».
Тогда только я догадался, что это бабушка нашего товарища и мать сторожа. Ей удалось ускользнуть из оцепленной дачи, так как белые «рыцари» не заподозрили ее в участии s «большевистском заговоре». Я от души поблагодарил старушку и сделал предостерегающий знак для Антропова, которого я мог поймать в Самаре только вечером. У меня еще оставалось довольно много времени. Я повернул в сторону от Волги. Так я добрался до поселка Томашев Колок. Здесь находилось большое заведение для душевнобольных. В воскресенье мы вместе с Лехиным встречались уже тут с некоторыми самарскими товарищами. Здесь можно было безопасно встречаться небольшими группами и проводить даже летучие заседания, так как по воскресеньям сюда приезжали целыми семьями сотни людей на свидания с больными родственниками. Под деревьями прогуливались спокойные больные под присмотром сиделок. В отверстия, просверленные в воротах, выглядывали больные, изолированные от внешнего мира. Они ждали прохожих и выпрашивали у них лакомства и особенно папиросы.
Папирос у меня не было, и я старался поскорее пройти ворота. Вдруг слышу голос: «Товарищ Данелюк». Оглядываюсь: вокруг пусто, только через отверстия в воротах на меня устремлено несколько глаз. Я двинулся дальше. Тот же самый голос еще настойчивей и громче окликает меня по фамилии. Пораженный, я подхожу ближе к воротам. Вдруг один «глаз» торопливо заговаривает со мной:
- Я вас знаю, товарищ. Я был вместе с вами на Волге и под Безенчуком. Я из Иващенкова.
- Какого дьявола вы тут делаете? - спрашиваю я его в изумлении. - В больнице служите, что ли?
- Нет, я тут в качестве больного. Когда меня хотели арестовать, у тетки в Самаре, я притворился сумасшедшим, меня и упрятали сюда…
Затем он рассказал мне, что он тут немного «выздоровел», но его уже не хотят выпустить. Ему очень плохо: больных морят голодом. Многие больные испытывают к нему неприязнь, пристают, щиплют его и бьют. Он голоден. Весь покрыт синяками и царапинами. Ему бы хотелось вырваться отсюда, но у него нет ни одежды, ни денег, ни жилья, потому что к тетке он не может уже теперь пойти.
Я оставил ему несколько рублей и обещал, если сумею, в ближайшие же дни достать одежду и какой-нибудь адрес. Мне пора уже было возвращаться в Самару. По дороге я столкнулся с Антроповым, который, так же как и Лехин, был уже предупрежден. Нам негде было переночевать.
Эту ночь мы провели с Антроповым на берегу Волги. Была хорошая погода. Большую часть ночи мы прогуливались, потому что спать тут было опасно: можно попасть в одну из облав, которые устраивались тут время от времени.
На утро мы отправились в город проверять и восстанавливать связи. Антропов больше всего был обеспокоен тем, что накануне провала должна была прийти почта с «той стороны», т. е. от губкома и она вместе с деньга ми могла быть захвачена охранниками.
Так как эту ночь нам с Антроповым тоже негде было провести, волей-неволей мы отправились ночевать в сапожную мастерскую, откуда, однажды мне уже пришлось бежать.

Арест

На следующий день я связался с одним знакомым поляком. Он назначил мне свидание на 12 часов дня в кондитерской Смыслова. В этой кондитерской, которая славилась своим кофе по-варшавски, собирались «сливки» буржуазного общества Самары, и она всегда была полна офицерами. Мы стали совещаться с Антроповым, стоит ли идти туда. Однако мы вынуждены были как можно скорее обзавестись каким-нибудь документом, найти место для ночлега и деньги. Поэтому решили, что нужно пойти.
Не успел я еще сесть за столик и хорошенько осмотреться по сторонам, как подходит ко мне офицер с георгиевским крестом на груди и громко здоровается со мной: «Мое почтение, товарищ Данелюк». Иронически подчеркнутое слово «товарищ» не оставляло никаких сомнений относительно намерений офицера.
«Я вас не знаю, капитан», - спокойно ответил я, одновременно стараясь ориентироваться. От выхода меня отделял капитан и несколько столиков, занятых преимущественно офицерами. Капитан еще раз не только назвал мою фамилию, но громко сказал, что он сам из Иващенкова и знает меня как председателя Совета.
Из-за соседнего столика к нам подошли еще два офицера. Они «любезно» стали просить меня выпить кофе, которое мне как раз принесла кельнерша, заявляя, что они охотно подождут меня. Публика, наполнявшая кафе, наблюдала за этой сценой, а один из офицеров еще раз громко «представил» меня. Они уселись за мой столик с браунингами в руках и время от времени обращались ко мне. Офицер, подошедший ко мне первым, отправился звонить по телефону в соответствующую инстанцию. Входя в «стиль» офицеров, я отвечал им в любезно-ироническом тоне. Публика была несколько сбита с толку этой комедией. Я очень опасался, что с минуты на минуту в кондитерскую может войти человек, назначивший мне здесь свидание. Поспешно выпив кофе, я предложил офицерам выйти из кондитерской. Но офицеры предложили мне подождать, пока не придет автомобиль. Через несколько минут автомобиль подъехал.
В сопровождении двух офицеров и двух охранников меня повезли в штаб охраны. Здесь тщательно обыскали, но ничего не нашли, так как маленькие записки, которые у меня были, я успел искрошить еще в кондитерской, ведя «любезную» беседу с офицерами, а мелкие крошки и шарики выбросил во время поездки в автомобиле.
Офицер, принимавший меня в охранке, был крайне удивлен, что я так неожиданно попался. Как оказалось, именно штаб охраны устраивал засаду на даче. Офицер заверял, что Антропов тоже со дня на день попадется к ним в лапы.
Следователь с седенькой козлиной бородкой приступил к допросу с полным церемониалом. Он не преминул сообщить, что является «демократом» и именно в защиту демократизма и свободы необходимо обезвредить большевиков. Я не стал с ним вступать в разговоры. Мне задали четыре вопроса: как меня зовут, к какой партии я принадлежу, принимал ли участие в вооруженной борьбе и в каких боях участвовал.
Я кратко ответил, что большевик, принимал участие в борьбе, ни на какие другие вопросы отвечать не буду и никаких протоколов подписывать не стану.
Поскольку я принимал активное участие в вооруженной борьбе, меня передали в белочешскую контрразведку. Там не стали меня допрашивать, довольствуясь вполне результатами допроса эсеровского штаба охраны.
Меня провели в большую комнату, где содержались арестованные, участь которых еще не была решена. Некоторые сидели уже здесь не один день. Один из арестованных рассказал мне о девушке, которую арестовали за несколько дней до этого, мучительно пытали, а затем как будто расстреляли. По описанию я догадался, что речь идет о том товарище, которая сообщалась с т. Масленниковым.
Я был убежден, что контрразведка расправится со мной решительно и быстро, и считал, что мне осталось жить максимум несколько часов.
Но случилось иначе. Около 8 часов вечера меня под усиленным конвоем отвели в тюрьму, где сидели уже сотни и тысячи наших товарищей.
В тюрьму меня привели уже после переклички. Я потребовал, чтобы мне дали есть. Мне отказали.

В «Национале»

Старший надзиратель ввел меня в маленькую, совершенно пустую одиночку: там не было ни кровати, ни столика, ни даже окна. На полу лежал какой-то старый рваный пиджак. Пришлось усесться на каменном полу. Ноги у меня болели и я с удовольствием вытянул их. Я был внутренне «демобилизован». Должно быть около часа я просидел так, пока не прошла первая усталость. Я был убежден, что нахожусь в камере смертников, и не понимал, зачем меня привели в тюрьму, если меня должны вскоре расстрелять. Но думал я об этом, как о чем-то постороннем, непосредственно не относящемся ко мне.
Сидеть становилось все более неудобно. Я встал и стал оглядываться, где бы мне повесить шляпу. Но стены были совершенно гладкие, и шляпу пришлось положить на пол. Решил лечь спать. Долго переворачивался с боку на бок на асфальтовом полу. Состояние некоторой инертности и пассивности проходило. Я начинал возмущаться и постучал в дверь. Подошел надзиратель.
- Чего тебе? - спросил он.
- Дай мне матрас.
- В морду вот могу тебе дать, чтобы тебе лучше спалось, - услышал я в ответ.
Я бросился к дверям и изо всех сил стал дубасить ногами и кулаками. Когда устав, я прервал на минуту стук, по всему корпусу раздавался гул и стук. На поднятый мною шум отозвались другие камеры. Лишь потом я понял, почему нашел дружную поддержку. Приблизительно в эту пору происходили «перемещения» арестованных. Нередко заключенные сопротивлялись и производили дикий шум. Вся тюрьма в эти часы была наэлектризована, чутко прислушивалась к малейшему шуму.
Суматоха привела в коридор начальство. Начали выяснять причины скандала. Наконец отворилась дверь в мою комнату, вошел помощник начальника, прозванный, как я узнал впоследствии, «Змием», а за ним старший и младшие надзиратели.
- Что случилось? Чего вам надо?
Я отвечал, что просил у надзирателя матрас, в ответ на это он выругал меня. Помощник начальника просто взбесился. Он стал угрожать, что уже он-то меня «выучит». Я спокойно отвечал ему, что требую, чтобы мне дали сенник, что он не имеет права держать меня в карцере.
Тюремные власти вышли из камеры. Но через не сколько минут дверь снова отворилась. «Собирайтесь» - скомандовал надзиратель. Для меня это не представляло большого труда, так как, кроме шляпы, у меня больше ничего не было. Привели меня в «нормальную» одиночку № 11, находившуюся в первом этаже.
На нарах лежал старый тощий матрас, набитый соломой, и нечто вроде одеяла. Все это кишело насекомыми. Но я был так измучен приключениями этого дня, что через несколько минут заснул.
В шесть утра была перекличка. Началась нормальная размеренная тюремная жизнь. На прогулки, которыми пользовались другие заключенные, меня не выводили, и я был лишен единственной возможности видеть других заключенных. Изредка, когда мне приносили кипяток и открывали камеру, я видел спину другого заключенного, камеру которого запирали. Он сидел на противоположной стороне коридора, почти напротив моей камеры. Это был высокий товарищ в военной форме.
Связаться с другими заключенными было нелегко. Во время прогулок заключенным воспрещалось разговаривать и приближаться к окнам, так что все мои по пытки наладить сношения таким путем кончались тем, что часовые угрожали, что будут стрелять. Однажды во дворе прогуливалось несколько десятков заключенных. Один из них, пользуясь рассеянностью надзирателей, проходя под окном моей камеры, бросил несколько слов. Я стал прислушиваться. Каково же было мое удивление, когда в разговоре была названа моя фамилия. Я напряг слух.
Товарищ, прогуливаясь, вполголоса разговаривая с кем-то, очевидно, сидевшим этажом выше меня, сообщил, что я убит под Липягами. Тут уж я не выдержал и поскорее вскарабкался на окошко, выглянул и сразу узнал беседующего - Данилов, электромонтер из Иващенкова, участник боев с белочехами. Можно представить его изумление, когда я окликнул его и он увидел меня над самой своей головой.
В эту минуту надзиратели прервали нашу беседу. Однако Данилов, который сидел в общей камере и общался со многими товарищами, дал знать обо мне, и вскоре уже многие товарищи из Иващенкова узнали о моем существовании и принялись налаживать со мной связь.
Лестница, ведущая в верхние этажи, находилась как раз у моей камеры, и товарищи, проходя по ней, нередко пользовались рассеянностью надзирателей, чтобы бросить мне несколько слов в «глазок».
Наконец мне удалось связаться с «волей». Произошло это так: старший надзиратель в течение многих лет служил в лодзинской тюрьме и был эвакуирован во время войны.
Видно, тюремным крысам неплохо жилось в «Привислинии», потому что он с умилением вспоминал Польшу, Лодзь и былые добрые времена.
Узнав, что я поляк, старший надзиратель распространил свою симпатию и на меня. Он любил иногда поговорить со мной о Польше.
Как раз в это время я получил с воли первую большую передачу.
Я не преминул угостить «соотечественника», и большая часть этой передачи перешла в его руки. Желая показать, что он умеет быть благодарным, он принес взамен газету и под большим секретом вручил ее мне. Я чрезвычайно обрадовался и теперь не жалел уже, что несколько фунтов копченой колбасы досталось ему.
Так у меня установились хорошие отношения с надзирателем. Через несколько недель мой «знакомый» решился передать от меня семье Лехина первую записку и стал все чаще носить мне газеты. От жены Лехина я получил тогда немного денег и благодаря этому мои «отношения» с надзирателем еще более укрепились.
Через несколько недель после меня арестовали Голю. Он уже сидел в самарской тюрьме до революции, его привезли в Самару из лодзинской тюрьмы. Поэтому он знал тут многих надзирателей. Можно представить мое изумление, когда однажды в мою камеру входит в сопровождении старшего надзирателя Голя и приносит мне цветы из тюремного садика. Мы просидели с ним несколько минут, во время которых он сообщил мне последние новости с воли. Вскоре, однако, Голю освободили.
Известия, которые я узнавал из газет, были скверные. Они сообщали о победах белогвардейцев. Хотя я и знал, что во всем этом немало вранья, все же было понятно, что на фронте еще не наступил перелом.
Через несколько недель товарищи с воли стали присылать мне не только передачи, но и книги. Через старшего надзирателя все доходило до меня. Одновременно товарищи известили, что стараются за взятку освободить Антропова и что относительно меня якобы имеется такая возможность. Но я не слишком обольщался надеждой. Что касается Антропова, то у него было больше шансов, поскольку белочехи не могли доказать его участия в вооруженной борьбе.
Наступил сентябрь. По тюрьме начали ходить смутные слухи о поражениях белых на фронте. Вскоре вся тюрьма только об этом и говорила и только этим жила. Шепотом повторяли эти вести друг другу в общих камерах, переполненных заключенными не только из Самары, но и из провинции. Там раньше всех узнавали о том, что происходит на воле, так как этим заключенным давались свидания. Постепенно слухи о поражении белых проникли в одиночки, а затем и в камеры «заложников».
Я получил это известие от Голи, который был вторично арестован. Вскоре после его освобождения один из белочехов, принимавших участие в переговорах на Волге, случайно встретил его на улице, узнал и приказал снова его арестовать. На этот раз Голе не удалось выбраться из тюрьмы, ибо он сидел теперь как «заложник» и был изолирован от остальных заключенных. Но благодаря своим отношениям с надзирателями и администрацией, Голя имел возможность сообщаться с волей и со мной. Первые вести о поражении белочехов были очень неопределенны: мы совершенно не представляли себе, где и за какие города идет борьба. Но слухи становились все упорнее и мы стали верить, что «белых начинают лупить». Однако я остерегался быть излишне оптимистичным, хотя каждое известие наполняло меня глубокой радостью.
Приблизительно в это время в моей тюремной жизни произошло изменение. В мою камеру № 11 посадили еще одного заключенного. Это был поляк-офицер, принимавший участие в борьбе против нас, на стороне белочехов. Звали этого субъекта Мечислав Моравский. Когда он в полном обмундировании появился в моей камере, я был поражен. Однако господин поручик отнюдь не был смущен и с исключительным цинизмом тут же рассказал мне, что он был командиром чешского бронепоезда, который сражался против нас на Волге и под Безенчуком. Он знал кто я, знал, что я участвовал в тех боях. Каким образом и за что он попал в тюрьму, он не хотел говорить, и я мог только догадываться, что за какое-то крупное уголовное преступление. На мой вопрос, чему я обязан, что его поместили в мою камеру, он объяснил, что просил начальника тюрьмы посадить его со мной, потому что он не хотел сидеть с «москалями».
Этот тип отравлял мне существование. Когда все его попытки завязать со мной приятельские отношения рушились, так как я совершенно игнорировал его, он принимался рассказывать о своих победах над большевиками, о расстреле большевиков. Я еле сдерживался, чтобы не броситься на него с кулаками.
Наконец через несколько дней поручик вышел на свободу. Впоследствии я узнал, что как раз в это время власти путем провокации сфабриковали процесс против ряда самарских большевиков, которые были арестованы, обвиняя их в подготовке восстания в самарской тюрьме: пять товарищей были расстреляны. Полагаю, что и в этом случае можно заподозрить провокацию, хотя глупое и пошлое поведение поручика говорит против.
Была уже, вероятно, середина сентября, когда однажды вечером, после переклички, в мою камеру вошел белочешский офицер и заявил, чтобы я собирался в дорогу. Завтра с самого утра меня вывезут из Самары. Недолго думая, я заявил офицеру, что болен и требую, чтобы мне прислали врача. Действительно, у меня был насморк и небольшой жар. Я настойчиво повторил, что без врача из камеры не двинусь.
Офицер ответил мне довольно грубо, что его это совершенно не касается, и если завтра я не буду готов, он постарается, чтобы я «выздоровел».
Я слышал, как отпирались двери еще некоторых одиночных камер, и офицер с подобными же визитами являлся к другим заключенным. Было ясно, что власти эвакуируют часть заключенных.
Я решил до конца играть комедию больного и сделать все, чтобы остаться в Самаре.
Прошло с полчаса, и дверь в мою камеру снова открылась: на этот раз пришел старший надзиратель, ведя за собой фельдшерицу. О враче, да еще после переклички, и речи быть не может. Только благодаря его настойчивым стараниям ему удалось привести фельдшерицу. Она измерила температуру, посчитала пульс и дала какие-то порошки. Мои попытки притвориться серьезно больным не увенчались успехом, но фельдшерица и не опровергла заболевания.
Всю ночь я не сомкнул глаз, не зная, что принесет рассвет. Воображение рисовало победный поход Красной Армии, панику среди белогвардейцев, лихорадочную работу самарской организации, готовившейся, в чем я не сомневался, нанести врагам удар в тылу. Мысленно я был там, на воле, среди товарищей. Наступило утро. Я не поднимался с постели и не собирал своих вещей. Начали отпирать камеры и выкликать фамилии. Я весь превратился в слух, но ничего не мог разобрать.
К моей камере почему-то никто не подходил. Так прошло с полчаса. В тюремном дворе, под моим окном собирались и выстраивались шеренгами товарищи, которых должны были вывезти. Я не двигался, ожидая, что меня с минуты на минуту вызовут. Послышалась команда и толпа «заложников» двинулась в путь. Обо мне как будто забыли.
На фронте Красная Армия громила белых, и это очень скоро почувствовалось и в тюрьме. Несмотря на то, что кроме прежнего караула был введен воинский караул, и тюрьма была окружена солдатами, в тюрьме рушилась прежняя дисциплина. Вопреки суровым запретам, заключенные подходили к окнам, особенно в камерах, расположенных в верхних этажах, нередко выкрикивали новости через весь тюремный двор.
Карцеры были переполнены. Бывали дни, когда некоторые часовые не отнимали винтовки от плеча, стреляя по окнам камер. Вскоре в тюрьме оказалось несколько убитых и раненых. Но это ни к чему не привело. Возбуждение, желание узнать новости, наконец, зной и духота, царившие в камерах, толкали к окнам. Некоторыми товарищами овладело какое-то безумие и упрямство. Они усаживались в глубоких нишах высоко пробитых окон, вызывая бешенство часовых и не отвечая на окрики и угрозы, соскакивали только под выстрелами, чтобы немедленно снова появиться в окне. В камеры то и дело врывались надзиратели и солдаты и, избивая прикладами наиболее непокорных и упрямых заключенных, выволакивали их в карцеры и камеры со щитами на окнах. Каждый день приносил новые жертвы. Но это не вызывало ни уныния, ни страха. Разорвались цепи террора и дисциплины, которыми была окована трехтысячная армия заключенных.
Из моей камеры был виден только тюремный двор и верхушки деревьев из какого-то сада. Между тем в общих камерах, расположенных в одном из корпусов, во втором и третьем этажах, было видно, как в воздухе разрываются шрапнели. Некоторые заключенные утверждали, что бой происходит где-то в окрестностях Иващенкова.
Если верить всем слухам, которые носились по тюрьме, то Самара должна была бы уже по крайней мере раза два взята Красной Армией.
В конце сентября я получил от товарищей с воли кожаную куртку, белье, мелочь, необходимую в путешествии, зашитые в куртке сто рублей и документ, выданный таким-то домовым комитетом на имя такого-то гражданина, командированного на закупку дров. Стало ясно, что товарищи считают возможной эвакуацию и хотят облегчить мне побег в пути.
Приблизительно в это время в тюрьме происходила перепись заключенных. Производили ее заключенные, которым за хорошее поведение разрешалось работать в тюремной канцелярии. В мою камеру с этой целью пришел заключенный, служивший в Иващенкове телеграфистом на железной дороге. Я его не знал, но он узнал меня и стал жаловаться на свою участь. Хотя он никогда не был большевиком, его по доносу арестовали и до сих пор без следствия держали в тюрьме. Он ругал белочехов и «демократические» власти и выражал мне сочувствие.
Я предложил ему указать в списке другую фамилию вместо моей. В тюрьме царил такой хаос, что ему это ничем не грозило.
Телеграфист согласился, и с этого дня в новых тюремных списках камеру № 11 занимал заключенный Семенов. Это не значит, конечно, что старший и младшие надзиратели забыли мою фамилию. Все же я думал, что эта комбинация может мне пригодиться.
По тюрьме начали распространяться слухи, что в Самаре готовится восстание. Назывались даже точные сроки. Я отлично понимал, что вооруженное восстание, срок которого был так широко известен, уже тем самым обречено на поражение.
В одну из таких ночей, когда я в кожаной куртке и в обуви лежал под одеялом, где-то совсем близко затрещал пулемет, а затем раздались одиночные ружейные выстрелы… Казалось, по всей тюрьме одновременно прошел сдавленный шепот…
В коридоре беспокойно забегали надзиратели и воинский конвой. Поднялась суматоха. Но вскоре все стихло. Еще один «срок» обманул нас.
Ухудшились мои хорошие отношения со старшим и младшими надзирателями. Произошло это из-за Голи, Ему однажды сказали, чтобы он немедленно собирался к отъезду. Это ему показалось подозрительным. Очевидно, он подозревал, что его расстреляют.
Когда его вели по коридору, он, проходя мимо моей камеры, громко крикнул:
- Прощай, Олек!
Как раз в это время надзирателю зачем-то понадобилось зайти ко мне в камеру и он открыл дверь. На одно мгновение передо мной мелькнул Голя, и я увидел, как на него набросились солдаты.
Недолго думая, я оттолкнул надзирателя и бросился к Голе. В ту же минуту на меня накинулись другой надзиратель и солдат. Меня скоро «усмирили» и втолкнули в камеру. Это сильно испортило мои отношения со старшим смотрителем.
Однажды вечером, перед самой перекличкой, открылась дверь и в мою камеру вбежал белочешский офицер. Видимо спеша, он грозно крикнул: «Собирайтесь с вещами». Двери сейчас же снова захлопнулись, но я слышал, как по очереди открывались камеры в корпусе одиночек и раздавался тот же грозный окрик. Вскоре после этого снова отворилась дверь в мою камеру, и раздался приказ: «Выходи!»
Я пытаюсь говорить что-то, отступаю в угол камеры, за кровать. Но офицер не церемонится: «В штыки его!» Двое молодых солдат в лаптях, видимо недавно мобилизованные, с перепуганными лицами приближаются ко мне и, упершись штыками в грудь, осторожно, но настойчиво выталкивают меня в коридор. Один из них, нажимая штыком, в то же время шепчет: «Выходи! Ради бога выходи!»
В коридоре уже толпа заключенных с узелками. Раздается команда, солдаты оцепляют нас, и мы трогаемся.
Нас вывели не во двор, а привели в корпус, где помещались общие камеры. В каждую камеру затолкали человек по десять-пятнадцать, хотя и без того они были невероятно переполнены. В той камере, куда я попал, уже находилось свыше пятидесяти заключенных; в смежной, немного большей, свыше шестидесяти.
Начались перешептывания о том, что нас ждет расправа, кто знает, доживет ли кто-нибудь из нас до утра.
Ужина в этот вечер нам не дали. Из какой-то камеры слышался стон одного из подстреленных товарищей. В угрюмом молчании, съежившись и уткнув головы в колени, мы всю ночь просидели на корточках. При каждом стуке и скрипе ворот нам казалось, что в тюрьму вступают банды белогвардейцев, чтобы учинить над нами кровавую расправу.
Для меня в перемещении в общие камеры была одна хорошая сторона: я смешался с толпой заключенных и перестал существовать как Данелюк.
Я не верил, чтобы несколько тысяч заключенных могло быть сразу истреблено.
Я стал успокаивать товарищей. В камере никто меня не знал. Сидели здесь главным образом рабочие из Вольска и человек пятнадцать молодых красногвардейцев в тюремном белье.
Вскоре я разговорился с одним рабочим из Вольска, белорусом, по фамилии Ворон. Это единственная фамилия, сохранившаяся у меня в памяти.
Вечером (это было 5 октября 1918 года) заключенных вывели на тюремный двор, построили в шеренги, окружили двойной цепью солдат и казаков и повели на станцию. Втиснув, в грязные товарные вагоны, нас повезли в Сибирь.
Начался тяжкий путь в поезде смерти…

Москва, 1931

Примечания:
¹ Впоследствии, уехав в Польщу, он занимал там крупные хозяйственные посты.
² Немного позже, в середине мая, А. П. Данелюк был избран товарищем (заместителем) председателя исполкома Иващенковского Совета. См. ЦГАОР, ф. 676, д. 84, л. I.
³ Этим отрядом командовал В. К. Озолин.


Стефанский Эдмунд Станиславович (Данелюк Александр Петрович) (1897 - 1937) - поляк, эвакуированный из Варшавы во время первой мировой. Член РКП(б) с 1915 года, в 1916 арестован в Нижнем Новгороде, после освобождения уезжает в Чугуев, где с октября 1917 член исполкома Чугуевского Совета и член комитета РКП(б).

В апреле 1918 прибывает в Самару и был направлен в Иващенково, где избирается секретарем комитета парторганизации и товарищем председателя исполкома. Организовывал отряды для борьбы с белочехами, участвовал в бою под Липягами. После захвата Самары белочехами вел подпольную работу в Самаре, был арестован и в октябре отправлен в Сибирь. Из «поезда смерти» бежал и вновь участвовал в подпольной работе.
1919 вернулся в Польшу, вступил в польскую компартию, стал ее виднейшим деятелем, входил в состав секретариата ЦК КПП. С осени 1925 член секретариата ЦК компартии Западной Белоруссии .С 1930 года работал в исполкоме Коминтерна, затем был направлен на партработу в Румынии. С 1933 на хозяйственной работе в СССР, зам. директора костромской льноткацкой фабрики им. Молотова.
Арестован 21.01.37, 21.08.37 военной коллегией Верховного суда СССР по обвинению в участии в к.-р. террористической организации, осужден и в тот же день расстрелян. Место расстрела Москва. Реабилитирован в 1955.

А. П. Данелюк


Оглавление